«Солидарность» как Церковь

Дариуш Карлович (Dariusz Karłowicz)


Работа была впервые опубликована в «Консервативном ежеквартальнике» (Kwartalnik Konserwatywny) , № 8, 2002, с. 39-61, переведена Артуром Росманом

Дариуш Карлович – доктор философских наук, один из основателей Фонда Св. Николая, со-учредитель и издатель философского ежегодника «Политическая теология» (Teologia polityczna). В 2005 году он получил премию Анджея Киёвски (Andrzej Kijowski Award) за книгу «Конец сна Константина» («Koniec snu Konstantyna»). Другие его книги: «Парадокс смерти» («Arcyparadoks śmierci»), «Сократ и другие святые» (Sokrates i inni święci).

 

Вопросы о «Солидарности» возвращают нас к событиям, которые мы помним как основной опыт политического объединения, опыт, под которым понимают основание Третьей Польской республики. «Легенда августа 1980 года», - пишет Дариуш Гавин (Dariusz Gawin),- «для польского коллективного мировоззрения это что-то похожее на наш миф о происхождении»[1], легенда, следует добавить, которая еще не увидела своего финала. Почему? Здесь есть затруднение, потому что, вопрос о «Солидарности», о том, что она представляла собой в начале, - это также вопрос о принципе польской политики после коммунизма. Так же как и во всех спорах о важных исторических моментах, то, что, прежде всего, поставлено на карту, - это настоящее и будущее, и поэтому мы более озабочены философией, чем историей, ценностями, чем фактами. Жизнь, очевидно, не ждет завершения философских споров. Как и подобает мифу, память об августе дает нам пищу для размышлений, даже если она не однородна и не согласована, она является самым важным критерием оценки современной политической реальности. В этом смысле, опыт «Солидарности» создает то, что мы могли бы назвать «польской метаполитической ситуацией». Это то, на чем мы остановим наше внимание здесь[2].

Таким образом, когда мы говорим об исторической «Солидарности», мы также говорим о жизненном опыте, который формирует наше мнение о нашем окружении, если быть более точным, о безусловном идеале общества: его формах, целях, а также принципах и ценностей, которые объединяют его. Как любой идеал, этот также является своего рода зеркалом – идеальный материал для политико-философского отражения. Это нелегкое задание, потому что мы не имеем первоначальной версии этой модели. Я не собираюсь что-либо предлагать. Я только хочу обратить ваше внимание на забытый аспект идеального происхождения «Солидарности», который может рассказать нам многое о ней (в ее многочисленных воплощениях) и о нынешних успехах и неудачах. Мой вопрос крутится вокруг влияния католической церкви на нашу память о коллективном опыте построения общества «солидарности». Нет ли у нас привычки чрезмерно недооценивать ее влияние? Возможно ли, что благодаря недооцениванию церкви, мы теряем шанс понять многие уникальные черты польской политической модели?

Прежде чем греческое слово ekklesia стало служить христианам для обозначения сообщества живых и мертвых, объединенных во Христе, оно относилось к собранию всех граждан греческого полиса. Древнее изучение истории церкви (экклезиология) имеет намного большее отношение к греческой политической мысли, чем мы хотим это признавать[3]. Мои замечания здесь затрагивают зависимость, идущую по другому направлению, - как политическое формируется (особенно когда речь идет о памяти лучшего политического сообщества) церковью как модель. При рассмотрении политической ситуации в Польше трудно побороть впечатление, что целая сеть ассоциаций, которая является непосредственной частью политической жизни, прямо соотносится с концепциями, взятыми  из церковной жизни. Очищение или освобождение политической жизни от коммунистического влияния (декоммунизация) – хороший этому пример. Здесь строго политические аргументы (т.е. вопросы национальной безопасности, проникновение иностранных разведок и т.д.) уступают квази-религиозной аргументации (грех, заслуга, отпущение грехов, покаяние, преобразование)[4]. Я нахожусь под впечатлением того, что первая «Солидарность», которая является важным мерилом польского политического сообщества, помнится в форме, лучше выраженной в экклезиологии, чем в политической философии. Я думаю, если мы игнорируем это ключевое отличие, сложно понять многие современные явления, например, характер возможных вариаций на тему церковно-государственных отношений. Также трудно понять, почему на практике оценка августа столь строга (даже несправедлива) по отношению к событиям, продиктованным логикой многопартийной демократии.

Экклезиология «Солидарности».

После волны напряженности в отношениях между государством и церковью в Польше большинство участников этих споров предприняли попытку вымести из коллективной памяти настроение религиозного восторга, которое сопровождалось построением легенды «Солидарности». Поэтому сейчас события прошлого объясняются в категориях рационального выбора определенных политических стратегий. Нелегко поверить этим утверждениям и не только потому, что они исходят от людей, которые сразу после Круглого стола, назвали церковь одной из важнейших опасностей перед лицом юной демократии. К счастью, нам не нужно спорить с кем-либо по этому поводу. Мы не озабочены ни качеством, ни искренностью религиозного восторга героев многочисленных культурных недель и «Месс за Родину», нас заботит только солидарность общества. Когда я говорю о «Солидарности», понимая церковную модель, меня не волнует наличие религиозных символов или участие церковных верхов в политических переговорах. Церковь и религия были, конечно, необыкновенно важными элементами движения «Солидарность», начиная с зала BHP[5] и прямо до религиозно-патриотических манифестаций во время военного положения. Это труизм. Суть вопроса – было ли это украшение, случайность, «немного» сфабрикованное действие или основная черта?

Говоря о христианском обществе как новом источнике идей для западной политической мысли, Ежи Шацкий (Jerzy Szacki) называет христианское видение социальной жизни «сообществом ценностей». Нам следует обратить наше внимание на несколько ключевых характеристик, чье наличие является несомненным в мифе «Солидарности». Согласно Шацкому, это универсальное, не элитарное, сообщество. Оно соотносится как с враждебным миром, так и с четко определенной группой ценностей. Доступ к этому сообществу – это вопрос сознательного отрицания других отношений. Кроме того, вхождение в его состав добровольное, согласно обстоятельствам, не зависящим от воли человека, таким, как происхождение, социальное положение и благосостояние. В конечном счете, это характерно для аполитичных сообществ, члены которых соглашаются одновременно функционировать в рамках двух порядков, разрушенного земного порядка и мира конфессиональных ценностей[6].

Несомненно, что эта модель делает хорошую работу по обхвату целого ряда черт, связанных с нашими представлениями о первой «Солидарности» (и в то же самое время черт идеального социального порядка). Интересно, что эта схожесть является не только формальной.

Духовное объединение. Независимо от того, что историки могли бы сказать по этой теме, в рамках аксиологической памяти события августа приняли форму глубокого объединения, написанного на языке духовных терминов, а не политических целей и расчетов. «Солидарность», как она была записана в коллективной памяти, была скорее своего рода коллективным утверждением ценностей (прежде всего христианских), чем политическим событием в определенном политическом обличии. Оказывается, что это не вопрос воспоминаний, изменяющих реальность. Збигнев Ставровский (Zbigniew Stawrowski) утверждает, что есть множество причин для определения отношений между членами первой «Солидарности» как связи религиозного типа[7]. Концентрируясь на опыте, а не на истории, мы не будем обсуждать этот вопрос здесь. Однако, как бы все это ни выглядело в реальности, сложно сомневаться, что эти 16 месяцев свободы лучше описаны языком Августина, чем Гоббса, Милля или Локка[8]. Мы помним август как воплощение мифа о политической любви к ближнему, которая соединила людей всех слоев общества. В повседневном, бытовом видении тех времен нет каких-либо трещин, различных мнений и сомнений того, что повседневная жизнь этого огромного политического движения имела в нем свою долю. Ощущение единства характеризует дуалистическую, а не плюралистическую, модель мира, которая вмещает большинство явлений внутри схемы «мы-они». Это модель, чье  содержание заполнено противоречиями любви (которая объединяет) и ненависти (которая разрушает), правды и лжи, свободы и рабства, чести и бесчестия, естественности и искусственности, разума и безумия, патриотизма и измены, и т.д. Чтобы быть честными, необходимо подчеркнуть, что эти противоречия действительно стали значимыми во время военного положения. Темы борьбы и преследований, по правде сказать, уже присутствовавшие на ранних стадиях создания легенды «Солидарности», вначале были завуалированы утверждением о единстве людей, которые безразличны к враждебной политической ситуации и которые, кажется, игнорируют ее[9]. Члены церкви солидарности, кажется, способны жить в двух реальностях, если только земная реальность не будет требовать от них предать их верность ценностям, которые объединяют их.

Переход (обращение). Религиозный элемент четко виден, когда мы смотрим на правила вхождения в сообщество, которое имело все признаки перехода в религиозном смысле этого слова[10]. Политический критерий, дающий новообращенным возможность перехода в «Солидарность», был просто актом веры в определенные открыто заявленные ценности, который, как крещение, исцелял от предыдущих грехов, возвращая потерянных в лоно сообщества. Как публичное празднование актов обращения на путь истинный великих грешников, так и сопровождаемое его  моральное негодование в ответ на разоблачение прошлого неофитов, были важными элементами того духовного климата. И, кстати сказать, все это было пропитано пафосом, что точно не служило политическому дискурсу. Это был пример высокой нравственности и объединения, который, сопровождающийся низкими требованиями для новообращенного, открыл перспективу универсальности (по национальной шкале) церкви «Солидарности». Это особенный случай, когда движение не требовало от новичков одобрять политические цели движения. Мне кажется, что для многих членов «Солидарности» цели движения представлялись слишком туманными, и вместо этого они больше зависели от «живущих в правде», в большей степени трансформируя моральные требования на себя и на коррупционную реальность Польской Народной Республики (ПНР), чем на более менее четкое политическое видение.

Группа ценностей. Когда мы говорим о вышеупомянутых реалиях, нам не следует забывать, что «Солидарность» не характеризовалась умственной отсталостью. Был установлен очень высокий общий моральный минимум. Этика «Солидарности» не боялась слова «правда» и воплощала собой намного более конкретные ценности, чем мы привыкли думать. Несомненно, что христианская вера в истину, которая освобождает, принадлежит к основным традициям «Солидарности». Скептицизм и аксиологический минимализм тогда были не в моде. Почти постоянное присутствие лжи и зла в повседневной жизни уменьшило интеллектуальную привлекательность скептицизма, который, во всяком случае, систематически использовался правительством как технология отпущения грехов за акты агрессии и несправедливости. Это также, возможная причина того, почему дискуссия о тираническом характере моральной модели, показанной «Солидарностью», не была особенно оживленной в те годы. Наоборот, твердость моральных суждений тех, кто в настоящее время испытывает сомнение, их уверенность в действительности таких стандартов, их вера в однозначные и четкие границы между добром и злом, превзошли тогда убежденность Савонаролы (Savonarola).

Источник ценностей. Четвертая квази-религиозная характерная особенность «Солидарности» связана с авторитетом императива движения и, до известной степени, всех основных ценностей, выраженных «Солидарностью». Как мы помним, они были взяты не из политических и философских концепций, а прямиком из Евангелия. Это косвенно видно из исключительно метафизических настроений тех политических элит. Здесь следует вспомнить о волне громких переходов в христианство и любопытных частых публичных богослужениях[11]. Давайте уясним тот факт, что эти это были не своего рода заявления, типичные для 70-х годов, говорящие о готовности к диалогу, или выражения заботливой благотворительности по отношению к церкви как к ближайшему стороннику. Нет, это были пламенные признания веры в Триединого Бога! На самом деле, религиозное рвение многих из тех, кто принял ее, создало беспокойство даже среди наиболее фанатичных приверженцев церкви. Я не хочу быть язвительным, наоборот я озабочен теми последствиями. В рамках политической культуры ответ на вопрос «Почему «Солидарность»?» не относился к автономному разуму, общему благу, рынку или природе, он относился к Святому Павлу и Нагорной проповеди. При всем моем уважении к консервативным и либеральным кругам Кракова и Гданьска, должно сказать, что они не оставили заметный отпечаток на характере этого огромного движения. В дискурсе «Солидарности» - парадоксально, как для верующих, так и нет – категории преданности и солидарности подняли уровень религиозных императивов, без всякой причины и даже мифа о причине. Это хорошо выражено в неоспоримых формулировках отца Йозефа Тишнера (Jozef Tischner), который развил идею солидарности от Святого Павла и до категорического императива. К беспокойству многих сторонников «Солидарности» среди западных интеллектуалов, опыт «Солидарности» вырос в большей степени из Откровения, чем из Просвещения, опыт, которому предшествовал акт веры вместе с Евангелием и Апостольскими письмами[12].

Другие источники

Есть ли что-нибудь странное в том факте, что в своем формировании, во многих важных аспектах, «Солидарность» походила на церковь? Могло ли быть иначе? Не так ли, что для поколения, поднявшего железный занавес, церковь представляла собой единственную хорошо известную модель свободного публичного волеизъявления, которая не была под контролем партии? Для большинства из поздних членов объединения, доступной зоной свободы в отношениях, выходящих за границы семьи и круга друзей, была мир, начинавшийся в стенах прихода. Именно церковь была местом, где альтернативное общение устоялось и множилось. В самом деле, здесь, а не в университетах и школах, люди учили язык, способный отстаивать несоциалистический дискурс, относящийся к таким общим интересам, как свобода, благо, справедливость, солидарность и мир. Для рядового гражданина мероприятия, который он помнит из церковных воспоминаний, встреч в приходский кругах и клубах, уличных процессий, массовых паломничеств, празднований годовщин (наиболее важными были те празднования, которые были связаны с миллениумом христианства в Польше), и, конечно, из Папских месс – были единственной известной формой свободы, которая могла быть разделена с другими людьми, и даже с целым обществом. Влияли ли формы массовой набожности, культивирующиеся в польской церкви, на популярное (и как мы знаем не всегда реальное) убеждение о глубоком разделении между нацией и ее правителями, о том, что скрытое духовное общество существует независимо от внешних выступлений? Не поддержали ли они тот потенциал, который Рафаэль Матия (Rafał Matyja) назвал «цивилизованным антикоммунизмом», и что поддерживало одну из величайших тайн «Солидарности» - ее универсальность?[13]

Конечно, это не означает, что нет возможности свести все явления, связанные с этим объединительным движением, к одной модели. Многие из ее элементов, такие как идея демократического общества, будет сложно отыскать в церкви 70-х и 80-х годов в тех формах, в которых была создана «Солидарность». Концепция гражданского общества  - это, возможно, лучший пример.

Другие источники можно найти в традиции романтической метаполитики – более чувствительной к размерам духовного общества, чем к институционализированным размерам государства. Нет ничего странного в том, что в эпоху «Солидарности», когда люди были вынуждены находить себе место вне реальной политики, рос интерес к этой очень сильной традиции. Лекции о Мицкевиче на Гданьской судоверфи им. Ленина – это символический пример, как легко объединенное общество могло найти себя в романтическом видении церкви и души.

Другие источники движения, рассматриваемого здесь, можно найти в коммунистической идеологии, которая имеет много черт секуляризированной религии. Однако этот фактор был скомпрометирован как теорией, так и практикой, и не играл своей роли, как это было в другие «месяца» в Польше, и еще, в некотором смысле, он создал рамки телеологического дискурса, в котором коренились концепции цели, прогресса и социального равенства. В те времена коммунистической историографии была отведена роль дискурса легитимации правителей, дискурса без затравки (в связи с разумом, а  не кошельком), и, в определенном смысле, она формировала основу для многих философских предпосылок «Солидарности»[14]. Мы не можем полностью абстрагироваться от того факта, что публичный дискурс об окончательном обосновании социальных и политических преобразований решался не только советскими танками, но также философией, которая имела в своем распоряжении целенаправленный взгляд на мир и историю. Однако кажется смешным, что руководство ПНР никогда не прекращало одевать «философские наряды», делая вид, что метафизика представляет собой важное поле для дискуссий.

Мы также не можем забывать квази-религиозный характер коммунистической практики. Другими словами, когда пишут о генезисе «Солидарности», мы не можем забывать об истории социалистического реализма, даже если его внешние проявления часто были печальными пародиями на церковь. Необходимо также помнить широко распространенные тезисы взаимной близости христианских и коммунистических идеалов. В 70-е годы поиск точек столкновения был часто встречаемой деятельностью не только государственных интеллектуалов, но также и церковных.

Религиозная (и манихейская) интерпретация «Солидарности» 

Мы говорили, что первая «Солидарность» сформировалась как «общество ценностей». Однако, кажется, что только военное положение сформировало и углубило религиозную интерпретацию Августа. Историческая «Солидарность» была глубоко христианской и папистской, она также была в большей степени политической, чем мы привыкли думать, взяв во внимание вторую половину 80-х годов. Ее постулаты были институциональными, социальными и экзистенциальными. Выросшая из метаполитики, она осталась внутри нее больше из-за обстоятельств, чем искреннего рвения. Если для 16 месяцев свободы заявленная аполитичность была для многих вопросом тактики, своего рода игрой выступлений, затем, после военного положения, метаполитика стала единственным возможным пространством для действий, а оазисом этих действий, в прямом и переносном смысле, была церковь. Именно после 13 декабря память о 16 месяцах свободы была переинтерпретирована в категориях религиозного сообщества, вместо экономического, геополитического или институционального.

Здесь мы должны подчеркнуть роль церкви не только как моральной опоры, но и как замещающего института, своего рода временной республики. Большинство из того, что случилось независимо от церкви, большинство людей и не видело. Я помню, как парадоксально звучал голос профессора Янины Закржевской (Janina Zakrzewska), когда во время одной из недель христианской культуры она говорила о временном характере ситуации, когда церковь действует как галерея, концертный зал или театр. На неделях христианской культуры мастерские, дискуссии, Мессы за Родину переплетали «Солидарность» с религией в неразрывный узел. Если мы заявляем, что только военное положение превратило «Солидарность» в религию, мы имеем в виду быстрый подъем религиозной температуры внутри «Солидарности» в то время. Это дает нам впечатление, что если до тех пор религия сопровождала объединение, то сейчас она стала ее центром. Это нельзя объяснить только практически (церковные здания, мессы как единственные легальные собрания, где отсутствует прослушивание) без учета того, что христианство представляло собой единственный способ поддержания духовного единства разрушенного союза. Если связи членов первой «Солидарности» были такими же, как и связи членов церкви, то во время военного положения религиозное сообщество начало заменять собой политической сообщество.

Даже не говоря о том, что эта ситуация представляла собой большую опасность евангелической миссии церкви. Поэтому невозможно было избежать внутренней напряженности между церковью и «Солидарностью». Дальше ситуация осложнилась глубоким разделением внутри общества и склонностью движения к политическому манихейству во время военного положения. Гонения и репрессии имели причиной высказывания того времени (отличного от 16 месяцев свободы в церкви «Солидарности»), позволяющие потоку негатива играть важную роль в существовавшей риторике. Читая большинство текстов, написанных подпольным сопротивлением второй половины 80-х годов, приходишь в состояние шока от их радикализма  и отсутствия какого-либо реального дискурса. Прозелитизм «Солидарности» заменяется отлучением от церкви, а разоблачение прошлого заменяется на осуждение. Обстоятельства, которые мобилизуют ресурсы и информацию, в то же самое время призывают отказаться от дискурса с теми, кто вне общества. Категория «они» позволяет движению поддерживать миф о прочном единстве. Этому помогала откровенная бессодержательность власти, которая не упустила ни одного шанса символически подчеркнуть свою иноземность по отношению к обществу. Да, самыми важными были четкий и ясный опыт зла, несправедливость, непонимание властей, их злой умысел, отсутствие суверенитета и их предательства, которые в конфликте перешли от политики не только к метаполитике, но и к метафизике. В противовес своим западным коллегам, польские интеллектуалы относились к словам Рональда Рейгана об «Империи зла» без всякой иронии.

Вот как первоначальное сообщество совести сократилось и стало более радикальным.  Интенсивный опыт зла стал причиной того, что «Солидарность» отклонилась в сторону манихейства. Тот факт, что оно позволяет избежать этой опасности, достигается благодаря церкви, которая, на самом деле, часто критиковалась в те времена за отсутствие решения.  Парадоксально, но основное обвинение заключалось в отсутствии политического участия, а не в его избытке! Выполняя роль «внутренней республики», церковь, как защитник преследуемых и «знак противоречия», могла с радостью отказаться от политизации. Помня универсальность ее миссии, она не могла исключить даже того, кто отлучился от церкви. Епископы не потеряли из виду тот факт, что спасение, а не осуждение, является задачей церкви; и поэтому церковь не может отказать протянуть руку помощи любому человеку, и поэтому ей следовало бы относиться к католикам в оппозиции с большей осторожностью, чем к католикам на их стороне. Трудно переоценить выгоды от этой осторожности для политического сообщества. Если говорить кратко, мне кажется, что в этом политическом климате Примас Йозеф Глемп невиновен, в этом следовало бы винить одного из лидеров оппозиции, тогда польское общество никогда не приняло было Круглого стола. После всего, может ли дьявол быть спасен?

К счастью, окончательная форма религии «Солидарности» была определена церковью. Благодаря этому, опыт военного положения был не только определенным и ясным опытом зла, но также встречей с тем, что Аристотель называл metron, т.е. положительное личностное перевоплощение. Для моего поколения таким измерением гуманности, любви и свободы, и самым важным метафизическо-политическим событием военного положения (или, возможно, вообще самым важным событием) было мученичество отца Ежи Попелушко. Благодаря этим свидетелям того события, категория блаженного, который страдал за справедливость, взятую из Нагорной проповеди, превратила конфликт между «Солидарностью» и коммунистами в масштаб универсальной борьбы между добром и злом, правдой и ложью, она поместила их на горизонте христианской любви, а не манихейского осуждения. Благодаря мученикам, военное положение дало польской метаполитике серьезный толчок, необходимый для того, чтобы выйти за рамки закрытого горизонта культуры и истории.

Солидарность, показанная отцом Ежи, сделала возможным преодоление партикуляризма солидарности, коренящейся  в специфической национальной реальности, не  откладывая ее важность, и в то же самое время дающая личностный, неповторимый смысл аксиологической памяти общества.

Если это было политическое событие, то только в том смысле, в котором мы понимаем миссию Сократа по отношению к афинянам как политическую. Как мы можем видеть, с течением времени основная интеллектуальная проблема того времени происходила из того, что глубоко христианская метаполитика имела в политике номинальное превосходство, в ущерб и одним и другим. Возможно, это была неизбежная ошибка. Коммунисты, ревниво и упорно охранявшие свою монополию на власть, дали всему политические аспекты – от экстравагантного одевания до десяти заповедей. Реально так было. Тоталитарная реакция на ослабление диктатуры политизировало все, что, как им казалось, имело признак независимости. Как могли игнорировать антикоммунистическую и прикрытую религией метаполитику? Эта проблема существовала, но была основана не на том, что метаполитика была записана в религиозный язык, а на размывании уже нечетких границ польской политики между политикой и дополитической сферой. Мы должны были заплатить за это в 90-х годах.

Религия «Солидарности» после 1989

Этот факт проявился в полную силу в 1989 году. С тех пор эта ситуация описывалась много раз, поэтому мы ограничимся схематичным воспоминанием двух наиболее существенных сторон этого спора. Это существенное разделение может быть представлено через призму ответов, данных на вопросы о политической выгоде религиозной метаполитики «Солидарности». После этого (немного упрощая вещи) часть активистов первых дней «Солидарности» поняли, что метаполитика (взятая ими как политика времен рабства) больше не нужна, в то время как остальные еще думали, что  момент либерализации реальной политики занял бы усилия по реализации стандартов в метаполитической церкви «Солидарности». И в довершение всего, отход от влияния церкви (часто очень драматический) после 1989 заставил политику разорвать с элементами манихейства, которые были введены в рамках проверки влияния церкви. Отсутствие бывших оппонентов породило поиск новых врагов, и как не печально, мы должны признать, что только некоторые мудрые люди защитили себя от интеллектуальных компромиссных заявлений о «заводи» и «фанатизме» с одной стороны, и «предательства национальных интересов», с другой. Энтузиазм, с которым мы изучаем обе стороны, который, казалось, потерялся в 90-х годах, заставляет нас интересоваться этим сегодня.

Целью первого подхода, который, по общему признанию, был более политически популярным, было построение земного государства, основные принципы которого сформулированы в широко-обсуждаемой статье Ральфа Дарендорфа, где он представляет видение государства и политики, сужающих свою сферу до процедурных и экономических проблем общественного характера. Рвение оторвать метаполитику от политической реальности реализовалось с ослаблением связей в политическом сообществе – связей, которые имеют первоначальное значение, особенно во времена перемен. Такое положение вещей было связано не только с признанием метаполитики «Солидарности» как ненужного заменителя политики, но также с отвращением к ее метафизическому, религиозному и националистическому содержанию. Солидарность совести, понимаемая как бесполезный и опасный балласт национального коллективизма, противопоставлялась индивидуализму, необходимому для построения демократического плюрализма и свободного рынка. Не надо было долго ждать, чтобы увидеть конструктивистский проект создания,   ex nihilo, новой демократической политики на месте разрушенного коммунистического государства. Было важно, что она была совершенно отличной от той формы польского глубоко укоренившегося политического общества, но, таким образом, она была не свободна от ее недостатков, особенно патологического дуализма и значительного отсутствия дискурса (вместе с огромным моральным пафосом).

Другое подход развил глубокое разочарование по отношению к демократии и рынку. Если он и не играл важной политической роли, это преимущественно потому, что он представляет своего рода опасную фантазию, которая маскируется под программу. Что хуже, эта фантазия больше парализует, чем строит. Ее жертвами были как массы голосующих, разочарованные «грязным миром», так и политики, которые идут либо на компромисс с идеалами, либо с эффективностью. Демократия с ее необходимостью переговоров, партийных структур и министерских кулуаров имеет очень мало общего с мифом о 16 месяцах. Было забыто, что этические идеалы «Солидарности» представляют и идеал страны, «положенной к ногам Божьим», и то, что политика может, на самом деле, быть технологией достижения этого идеала – но никогда не достигнуть его (или, по крайней мере, до тех пор, пока не пройдут последствия первородного греха). Политики этой формации, которые принимают метаполитику за реальную политику, обрекли себя на роль моралистов, которые скучно повторяют, как плохо это было и как должно было быть; они редко занимались тем, что могло сделать вещи немного лучше. Почему тогда должно быть удивительно то, что их моральные падения встали в один ряд с сексуальными скандалами телеевангелистов в США? Наименьший риск их карьере заключался в том, чтобы взять на себя роль добродушных простаков. Это личная плата за уверенность, что реалии метаполитического единства могут механически переноситься на общественные реалии. К сожалению, цена, заплаченная теми, кто выбрал этот путь, еще намного выше: это партикуляризм и частичная дискредитация идеалов «Солидарности».

Такое положение вещей приводит к особого типа шизофрении. Широко пропагандируемая концепция бездушного государства вытолкнула старую метаполитику из общественной жизни, вместо того, чтобы помочь ее трансформироваться, говоря метафорически, метаполитика ушла в монастырь. Достаточно пойти на встречу с Папой Римским для того, чтобы увидеть как, буквально, бремя воспитания в духе солидарного патриотизма пало обратно на церковь. В этом есть свои преимущества. До тех пор, пока церковь может представлять все общество, «этика солидарности» будет брать на себя универсализацию импульса, который не будет собственностью какой-либо из сторон. Я обеспокоен, что эта ситуация также имеет значительные недостатки. Ограничение себя кругом верующих – это даже не самое важное, самое важное – универсализация «Солидарности». Далеко не каждый день, вдали от мирской жизни, избегаешь ритуализма и не теряешь способность справляться с проблемами с помощью необходимых компромиссов, на которые идешь. К сожалению, это играет на руку традиционализации патриотизма «Солидарности», это превращает его в музейный экспонат и движет категориями борьбы за благо общества, ответственности и жертвенности. Это отделяет вопрос о «Солидарности» от структурных и экономических преобразований и от цены, которую надо за это платить, жертв, социальной работы и т.д. Солидарность, изгнанная из жизни государства, вредит обеим сторонам. Речь идет о параллельной шизофренической реальности, которая функционирует сегодня среди многих поляков, для которых публичная сфера – снова мир, принадлежащий «им». Выкинутая на обочину, предъявившая слишком много требований, солидарность часто представляет его возвращение как врага общества. Это стыдно, потому что мы здесь имеем дело с капитуляцией социального пыла и рвения, которое могло бы послужить, и верю, еще послужит, трансформации.

Каково объединение и каково сообщество?

Независимо от изменений, которые имели место в течение 90-х годов, сложно отрицать, что историческое видение общества «Солидарности» продолжает жить в сознании поляков. Можно ли просто игнорировать тот факт, что основополагающий акт был выполнен не под стенами Бастилии, а в церкви? Конечно, нет. Это причина, почему в Польше сейчас есть сторонники французской модели разделения церкви и государства. Их присутствие – это хороший аргумент за тезис о том, что если политическая наука не хочет терять контакт с реальностью, тогда она также должна стать теологией политики – особенно в Польше.

То, что является важной частью этой реальности, состоящей из модели польского «общества ценностей», можно видеть как после дискуссий о нейтралитете государства, так и после спора об источниках институционального порядка или очень оживленных дебатов о моральном минимуме демократии. В конечном счете, это можно также видеть в контексте продолжающейся и непоколебимой привлекательности мечты о духовном единении общества. Не это ли причина того, почему объединяющая риторика Александра Квасьневского была так широко признана электоратом, особенно когда «постсолидарные» партии заработали себе лейблы перебежчиков и сектантов? Обещание духовного единства, кажется, пользуется спросом на рынке политических программ, даже если за него надо заплатить ценой памяти и качества.

Религиозный характер воюющих версий метаполитики можно видеть в дискуссиях по поводу критериев принадлежности к обществу, которые после 1989 приняли драматическую форму спора об очищении и удалении коммунистического влияния в государстве. Никоим образом не следует игнорировать то, как много аргументов в рамках этого спора имеют явные религиозные источники; также обсуждение часто связано с условиями преобразований, вопросами покаяния, достоинства и прощения, более чем с вопросами, связанными с функционированием правительства, парламента и судов[15].

Основа этой полемика состоит из различных версий катехизиса политического общества третьего Содружества. Первое можно описать как демократический политеизм, второе несет на себе отпечаток элитарной церкви для спасенных. Первое напоминает религиозность римского типа, в котором все, кто принимают демократический порядок и его моральный минимум, могут получить гражданские права. Оно состоит из тройного принципа принятия налогов, права и парламентаризма. Акт принятия этих установлений содержит в себе акт вхождения в общество. С тех пор никто не может говорить о прошлом гражданина-верующего, не рискуя показаться ничтожеством (есть исключение для избранных, которые имеют специфическое право напоминать о грехах, прощать их и оценивать фактический вес прошлых поступков). Главная проблема политеистической модели – это то, что ее открытость достаточно односторонняя, в то время как фактическая цена принятия массы грешников очень высока. Исключаются именно те, кто не принимает политеизма на себя. Есть много людей в Польше, кто чувствует себя неловко в дыму от свеч, зажженных генералом Ярузельским и маршалом Пилсудским, особенно те, кто находился под контролем министров, ранее принимал участие в обрядах, в которых не гнушались делать человеческие жертвоприношения.

Предсказуемая универсальность политеизма  заключала в себе низкие требования для вхождения в общество. Предполагалось, с самыми лучшими намерениями, что рынок и демократия будут выполнять функцию сохранения ресоциализации и,  путем принуждения (по крайней мере, минимального) действуя во имя общего блага, они могли бы восстановить бывших преследователей, инакомыслящих и обычных грешников. Парламентское место, предполагалось, занимало место отлучения от церкви, панели управления – целей, а награды или, по крайней мере, милосердие, должны были заменить наказание. Серьезные сомнения по поводу этих допущений исходят из веры, что рынок и демократия не только вырабатывают ценности, но также и паразитируют на них, и поэтому коллективная амнистия могла бы серьезно подорвать веру в справедливость молодого государства. Другими словами, считалось, что в любом случае грешники не будут становиться на путь истинный, а верующие могут потерять свою веру. Надо честно признать, что нынешние условия подтверждают эти опасения.

Главная жалоба на политеизм заключалась в тезисе том, что он имеет целью сохранение единства ценой справедливости (понимаемой как месть), правды (которая преследуется) и памяти (которая мучит). Согласно оппонентам этого тезиса, это путь, по которому метаполитический политеизм представал как обещание поддельного единства. Поэтому эта логика, на самом деле, ведет к трибализации общества. Что хуже, вразрез популярным предложениям, борьба за групповые интересы не помогает достигать гармонии эгоизма. Программа спасения Вавилонской башни, благодаря смешиванию языков, закончится тем, что спорящие строители украдут последний кирпич. Те, кто были за устранение коммунистического влияния, говорили, что это не единство, а фактическое объединение. И такого рода объединение требует непомерно высоких требований принятия в сообщество – ликвидация коммунистического влияния и очищение.

Трудно сказать сегодня, что было причиной кризиса идеи очистки. Была ли это вина  политической неуклюжести спикеров, может быть, критериев преобразований, которые были слишком высокие, или, возможно, политеистический вариант был слишком привлекательным, чтобы ему уступить? Факт, что политическая религия, которая происходила первоначально из рациональных предложений, превратилась в своего рода элитарное видение церкви спасенных – образ, близкий всем, кто не пережил испытания огнем. Акт моральной очистки, не совершенный в начале, должен был превратиться в привычку постоянного наказания за бывшие грехи. Горечь риторики не только сделала обращение великих грешников на путь истинный невозможным, но и устранила серость, усредненность и индифферентность. Нельзя требовать рвения к церкви у среднерелигиозного человека, так же как покаяние не может продолжаться бесконечно. Слишком высокие требования отпугивали даже самых решительных, их поток стал не больше, чем ручеек. Что можно сказать? Кнут – не лучший политический метод.

Имеет ли «Солидарность» будущее?

Имеет ли «Солидарность» будущее? Может ли она еще играть важную роль в той форме, в которой мы ее знаем? Прежде всего, этот вопрос можно обозначить так: насколько далеко зайдет ее политизация и партикуляризм. Отец Яцек Салий (Jacek Salij) прав в том, что идею солидарности не следует политизировать, не рискуя разрушить ее полностью[16]. Не стала ли «Солидарность» наследственным явлением только одной части политического спектра сегодня, тем самым теряя свою власть над мобилизацией всего общества? Вопрос драматический, потому что очевидно, что солидарность сама по себе является необходимым условием для выживания болезненных экономических изменений. Используя лексикон Дарендорфа, без тепла солидарного общества государство замерзнет. Почему это не может быть солидарностью, рожденной традицией «Солидарности»? К тому же, после коммунистического разрушения общественной жизни, есть ли у нас другой выбор? Туманные воспоминания о Втором Содружестве? Я верю, что  как и движение морального возрождения общественной жизни и социальной жертвы, так и опыт 16 месяцев являются четкими ориентирами для польского политического общества. Только опыт «Солидарности» способен создать контуры для современного польского патриотизма. Это видение общества, основанного на глубоко укоренившемся императиве Святого Павла, который никоем образом не противоречит целям современного государства. Что такое патриотизм, если не солидарность, готовность нести одно бремя?

Независимо от двух конкурирующих видений дополитического аксиологического порядка в Третьем Содружестве, есть третья модель, которую мы можем назвать Ягеллонской или из-за уважения к ее официальному представителю – Папской.  Она рассчитана на общество, которое как универсально, так и в то же время основано на четком катехизисе христианской солидарности. Ее главное достоинство, как это было уже замечено во время папских проповедей,  - ее способность преодолеть существующие разделения, разрыв между Европой и заводью, между современностью и уважением к традициям. Ее важным качеством является ее христианский характер, даже если прямо она не конфессиональная.  Опыт говорит сам за себя. Нужно иметь достаточно милосердия, чтобы обеспечить универсальность общества, и достаточно уважения к правде, с тем, чтобы единство не являлось миражом без реального содержания. Общество не может основывать свое существование на устранении причин, памяти и совести. Надо сразу добавить, что, к сожалению, самой сильной стороной этой модели метаполитики является ее самая большая слабость. Это не основополагающий принцип какой-либо из сторон, это не контролируется, и поэтому модель теряет влиятельных сторонников. Политизация формирования общественного мнения средствами массовой информации не дает много эфирного времени на то, что не отвечает интересам основных игроков.

Но самая серьезная проблема заключается в другом.  Папско-Ягеллонская метаполитика не имеет своих собственных институтов.  Это превращает ее в реальность как огромную, так и неопределенную.  Поляки живут разделенные между интенсивным, пока неясным, чувством общественной солидарности и жестоким реальным положением индивидуализма, требующего демократии и свободного рынка. Качественное единство, которое проявляется во время паломничества или наводнения, находит все больше точек соприкосновения день от дня в отношениях с другими людьми. Если судить по его прошлым вспышкам, скрытый потенциал солидарности по-прежнему огромен. Будет ли это использовано? Без сомнения, ее опекун – это Папа Римский Иоанн Павел II. Будет ли Церковь ее будущим опекуном или возможно развитие мира социальных институтов и некоммерческих организаций? Трудно сказать. Но ясно одно,
политика не послужит ей хорошую службу.

 

 



[1] Dariusz Gawin, Obecność Sierpnia [The Presence of August], “Znak” 543, August 2000, p. 68.

[2] Опыт августа, записанный в коллективной памяти,  - это один из ключевых элементов коллективной аксиологической памяти – современной внутренней аксиологии. Возможно ли игнорировать его? Как поставить этот вопрос? Вопрос, прямо связанный с историей, становится вопросом памяти. Несмотря на внешние признаки, эти вещи не являются взаимозаменяемыми. Истины памяти и истории встречаются, но они не идентичны – и это очевидно. Кажется, менее очевидным, что память, особенно коллективная аксиологическая память, достойна быть выше истории. Эта память о хорошем. Это не доказательство коллективного нарциссизма, как хотели бы критики, но это запись поступков, которые общество считает достойными выдвинуть на первый план. Это видение цели. Таким образом, память определяет идентификацию общества. Это причина, почему ответ на вопрос о содержании и значении опыта под названием «Солидарность» зависит, в значительной степени, от условий возможности разумного ответа на вопрос о политической философии, на вопрос о правильном порядке – порядке, лучшем для нас, который не безразличен к уникальным чертам нашего наследия.

[3] Werner Jaeger, Wczesne chrześcijaństwo i grecka paideia [Early Christianity and the Greek Paideia], trans. Krzysztof Bielawski, Bydgoszcz 1997, p. 36–45.

[4] Рафаэль Матия (Rafał Matyja) привлек мое внимание к религиозной основе очищения во время одной из дискуссий, проводимых редакторами «Консервативного ежеквартальника» (Kwartalnik Konserwatywny).

[5] Один из самых важных залов на Гданьской верфи, место, где собирались лидеры забастовки и где были приняты и подписаны представителями коммунистического правительства и Лехом Валенсой требования бастующих.

[6] Cf. Jerzy Szacki, Historia myśli socjologicznej [The History of Sociological Thought], v. 1, PWN, Warszawa 1983, p. 50–52.

[7] See: Zbigniew Stawrowski, “Solidarność znaczy więź” [Solidarity is a Bond], Tygodnik Powszechny [The Universal Weekly], nr. 22, 3 czerwiec 2001, p. 17.

[8] «Таким образом, два города были основаны на двух типах любви: на земной любви у себе и презрении к Богу и на небесной любви к Богу и презрении к себе». St. Augustine, The City of God 14.28, trans. Władysław Kubicki, Kęty 1998, p. 546.

[9] «Солидарность, рожденная на страницах и в духе Евангелия не нуждается в врагах или оппонентах, чтобы укрепиться и развиться. Она направлена к каждому, но не против каждого». Fr. Józef Tischner, “Solidarność sumień” [The Solidarity of Consciences] in Etyka Solidarności [The Ethics of Solidarity], Krakow 2000, p. 9.

[10] Концепция перехода: Pierre Hadot, Filozofia jako ćwiczenie duchowe [Philosophy As a Way of Life: Spriritual Exercises from Socrates to Foucault], trans. Piotr Domański, Warszawa 1992, p. 177; also: A.D. Nock, Conversion, The Johns Hopkins University Press, Baltimore, p. 1.

[11] Дариуш Гавин замечал, что встреча левых и церкви в рамках «Солидарность» стала возможной благодаря тому, что в христианстве первой «Солидарности» не было националистических католических элементов. Возвращение этой традиции в «Солидарность» во время военного положения было одним из знаков внутреннего разделения коалиции, как это было в 90-х годах.

[12] Неадекватность категорий, относящихся к гражданскому обществу, для описания феномена «Солидарности» рассмотрена Мареком Чихоцким в его недатированной работе «Опыт первой «Солидарности»: между моральным абсолютизмом и политическим самопознанием в Польше».

[13] Rafał Matyja, “Myśl polska wobec cywilizacji komunizmu. Antykomunizm lat 1950–1980” [Polish Thought About the Civilization of Communism]. In the collection Antykomunizm po komunizmie [Anticommunism after Communism], edited by Jacek Kloczkowski, Kraków 2000, p. 169–175; also, Jarosław Gowin, “Antykomunizm i przyszłość” [Anticommunism and the Future], Rzeczpospolita Plus Minus, 9 June 2001.

[14] Не без причины Чеслав Милош (Czesław Miłosz) в 90-х годах подчеркнул, что причиной падения коммунизма была «метафизическая дыра» в социальной реальности в Польше.

[15] Если в 80-х годах «Солидарность» по аналогии сравнивалась с ранней церковью, то затем, трудно отрицать, что эта дискуссия об очищении и устранении коммунистического влияния напоминает дискуссии древних христиан, которые имели место после волны преследований, учиненных римским государством. Раны предательства и вопросы дисциплины покаяния играют, с одной стороны, важную роль, какую с другой стороны играет чувство ответственности за объединение общества. Могут ли грехи быть прощены только однажды или много раз? Был ли Август первым шансом или последним? Все ли формы отрицания веры грешны? Возможно ли сотрудничество с преследователем по тактическим причинам? Кто имеет право судить? Кто дает отпущение грехов? Есть ли те избранные, кто имеет право прощать грехи? Имеет ли вчерашний преследователь право на прощение? Те, кто читал письма Св. Киприана, хорошо знают большинство из этих аргументов найдут в них атмосферу и связь со многими нынешними спорами.

[16] Cf. Jacek Salij в данном издании.


 назад: Документы

Make a Free Website with Yola.